СНЫ.



Мама дочку поздравляла,
наставления давала,
чтобы в долгой её жизни
не было у Люси бед.

Мама знала, мама знала,
что нисколько не устала,
а напротив, жить хотела,
всем несчастиям в ответ.

Люся маленькой была,
мама в среду умерла,
а у Люси нет игрушек,
нет и фантиков цветных.

Люся плакала, была
злой болезнью сражена,
но к чему нам всем болезни? -
будет лучше нам без них.

Наступайте, дни здоровья:
в нашей хате поголовье
крупных, равно и рогатых
превышает по стране.

Но не будет мне здоровья -
с детства поражён морковью,
что растёт повсюду летом,
а зимой моркови нет.




Преамбула.


Сны и явь переплетены в вашем сознании странным, не поддающимся объяснению, образом, рождая совместно то самое ощущение реальности, которое столь необходимо человеку для устойчивого миропонимания. Если кто думает лишить себя снов, и тем приблизиться к некому абсолюту реального - тот будь неизложим в пути господнем, ибо объяснение не есть понимание, а напротив, профанация. Итак, сны и явь, вкупе с памятью - вот вам источник к познанию. А если кто думает спать беспробудно - и тому не открыть дороги в дхарму - ибо нет в свете более косного, чем дух человечий.

Только лишь кто днём является, а ночью почиет, наутро имея в памяти субъективность, движение вперёд не прекращает. Единственно цели познания и самосовершенствования посвящён сей сонник.


Сны.


Как вы думаете, от чего непременно плачут проснувшиеся среди ночи грудные дети?

Они плачут оттого, что не знают, где они и каким образом попали сюда. Ведь ребёнок, ещё совсем не имеющий жизненного опыта, не может оценить своего нового состояния без посторонней помощи. Ему кажется, что он один в синих тенях ночного света, что никого больше нет, а напротив, все уехали куда-то, может быть, даже умерли, что ещё хуже. Или, может, в другой раз ему кажется, что наоборот, все остались там, а он один попал сюда, случайным образом или по чьему-то недосмотру, может быть, даже умер.

И вот, проснувшись, маленький ребёнок начинает плакать. И плачет до тех пор, пока необходимость в этом не отпадёт, до тех пор, пока кто-либо из его родителей или воспитателей не поспешит засвидетельствовать, что все они здесь и что всё хорошо. В таком случае ребёнок засыпает и видит сны, причём ничуть не пугаясь этой вновь перемене своей субстанции.

Если же на крики и плач никто не прибежит успокоить малыша в том, что всё хорошо, он начинает понимать, что действительно всё иначе, чем раньше и, свыкаясь с существованием в новых обстоятельствах, возможно чьей-то смерти, замолкает сам по себе, засыпает и видит сны, радуясь этому вновь возвращению старой субстанции.

Но это же бесчеловечно, не успокоить плачущего ребёнка, не вернуть ему скорей вожделенного состояния сна, об утрате которого он так кричит. Будьте милосердны, успокойте малыша, смените пелёнки, покормите его, спойте ему колыбельную песенку, которую, быть может, пела вам ваша бабка. Но только не давайте ему умереть, ведь если он умрёт - значит, вы убили его!


. . . . .


Мне снится моя беременная сестра. Я судорожно хватаю не чувствующей рукой отодвигающееся какое-то пространство, мир с ним вместе, оно забирает и мою руку. Лязг металла, вспышки электросварки не пускают меня вслед; у самых железных ворот я отпускаю руку. С такими снами мне долго не протянуть...


Сны.


Завтра пойду в магазин и куплю Люсе ещё одну лошадку. Люся моя дочь. Раньше я покупал ей разные игрушки, но вот уже три недели, как она просит только лошадок. Сегодня была двадцать первая. У девочки расстроился сон три недели назад, как раз спустя три года после гибели нашей мамы. Раньше Люся спала хорошо.

А теперь я каждый вечер провожу часы у её кроватки, рассказываю ей сказки и охраняю её сон. Но всё бесполезно. Двадцать лошадок стоят на полу перед её кроваткой. С двадцать первой в руках она заснула сегодня.


Пьяный солдат в съехавшей набок каске разматывает шмоток колючей проволоки, сидя под утыканной осколками берёзой. Апрель. По каске стучат капли берёзового сока. Штаны у солдата мокры на заду - он сидит в луже, но не замечает этого. Солнце греет совсем по-летнему, крупные зёрна серого снега источают головокружительно пряный запах. Берёзы налиты водой, отдаваемой открывшейся пашней. Слышны дальние раскаты артиллерийской стрельбы. По дороге ведут пленных, они в серых обветшавших мундирах, почти лохмотьях, и без сапог. У одного из них дыра в портянке, торчит палец, ненатурально белый на грязной дороге. Солнце клонится к закату, розовая кайма делает облака совсем не военными. Ефрейтор бегает за курицей по огороду, в его руке штык-нож, скрученный с автомата. Два офицера отобрали у старухи пол-литра самогону, один из них как раз прячет пистолет в кобуру. Чья-то нога в сапоге из чердачного окна сталкивает лестницу; слышен женский плач и визг... Теперь ничего не слышно. Сумерки опускаются на село. На окраине стрельба из автомата; жёлтые осенние листья опадают от этой стрельбы. Деревья стоят голые. Пацаны залезли в сгоревший танк и рычат; они играют в войну. На площади возле сельсовета висят партизаны и местные жители, враждебно отнесшиеся к новой власти. Некоторые трупы висят уже давно, больше недели, а снять не разрешают. Летом поздно темнеет. Завтра рано вставать - кому-то нужно идти воевать, кому-то - убирать урожай, кому-то - бороться с оккупантами.

Пьяный солдат уснул в луже, не успев размотать свою проволоку.


Я всматриваюсь в детские черты её лица, они так мягки и тонут в розоватых тенях ночного света...

Тени на полу, тени на стенах, тени на лице её... Сходит ли сон со стен, или уходит в стены, он минует меня; я остаюсь вне сна, вне лица, вне стен. А лицо, её лицо - не оно забирает сон; сон забирает его, мне оставляя зыбь на лице. Да, зыбь; на глади лесного озера, оставленная тёплым летним ветром в наступивших июльских сумерках; да, лиловая зыбь. Красный и чёрный сменяют друг друга в синематографе начала века, и не дают уже времени фиксировать эту схему, и крутящий ручку аппарата выпадает из синхронизма, он любит свой стробоскоп. Мне больно смотреть в лицо моей дочери, я отвожу взгляд, я закрываю глаза. И нет розовых теней, нет лилового озера, нет красного давления и чёрного осязания ветра, киномеханик остаётся в начале века, но я знаю, Люся остаётся в своей войне.

Я осторожно беру из её рук игрушку. Двадцать первая, в точности такая же, как двадцать предыдущих, десять в первом ряду и десять во втором. Двадцать первая - одна в третьем ряду.


Люся проснулась. Как затравленный зверёк, она втянула голову в плечи, еле заметно подрагивают кончики её косичек-крысиных хвостиков. На лице её продолжают меняться картины больного сна - я научился читать их уже. Неуловимые чужому глазу чередования наплывающего цвета, пляска теней - её холст открыт для меня, и излучает одно - боль. Девочке опять снилась её война - детская война; она не знает что видит, но может только чувствовать - войну. Война без участия людей, без предмета и места; война бешеных агрессивных красок, ничего больше. Я свидетель лишь эха разрывов - Люся же их автор и жертва, они рвут её, произрастая из неё же. Война на территории войны, где в качестве абстракции - мозг ребёнка, а импрессионист вызывает огонь на себя. Огонь сжигает огонь, давая пищу ещё огню, а сгоревшего ничего нет. Убийство вечно, ибо убивает себя, порождая себя снова. Свет насмешка, ибо он стеклянен и непреложим, от ночника; свет стал стеной. Когда нет людей, война совершенна, система не поддаётся разрушению; девочка не может проснуться - она боится людей и не принимает еды, требуя новых лошадок. Я слаб, я не могу ей отказывать, и продавщица в магазине игрушек улыбается, едва завидев меня. А в чём я ещё могу? - киномеханик не пустит меня; я же до сих пор не умею убить - я покупаю лошадок. Я не ропщу, но сколько же может выдержать детский рассудок - насилие проникает в него вместо воды. Я боюсь, я очень боюсь за свою дочь...


. . . . .


Из психиатрической лечебницы сбежал пациент. Он перегрыз зубами стальную проволоку над двухметровым каменным забором, ограбил прогуливавшуюся под забором с коляской старую женщину, раздев её донага и заткнув рот кляпом из её собственных трусов, сам же оделся в женское платье и скрылся в густом хвойном лесу, совершенно мрачном и непроходимом уже в 15 метрах от забора. Женщине было стыдно появиться на людях, поэтому сумасшедшего не сразу хватились. Когда же наконец пропажа обнаружилась, тотчас заработали сирены, включились системы телеметрической передачи информации, и специально натренированные, некормленые псы взяли след. Так начиналась погоня.

Ушедший уже далеко, шизофреник тем временем убил и съел милиционера, охранявшего железнодорожные пути, забрал его форму, оружие и документы, и вошёл в жизнь страны под чужим именем. Когда собаки привели санитаров, на месте реинкарнации уже не было ничего, кроме обглоданных костей и женского платья. Так начинал свой путь по стране убийца женщин и детей, лишившийся в зародыше рассудка, пленённый некогда всеобщей воинской повинностью, а ныне вновь на свободе и с лицом, изрядно перепачканным чужой кровью.


Постамбула.


Видите, как всё сложно?

Милиционер съеден, железнодорожники халатны, Люся не спит, шизофреник гуляет по стране; война.




26.9.89 - 24.5.90




return