Процесс



Зал был небольшим, тяжелые лиловые портьеры вдоль стен хорошо поглощали звук, сбитые по четыре желтые деревянные кресла образовывали нестройные ряды. Перед первым рядом возвышалась сцена, какая бывает обычно в школьных актовых залах, выкрашена половой краской в неопределенный цвет. На сцене составлены три или четыре стола, накрыты зеленым сукном. Ближе к краю сцены деревянный ящик почти в человеческий рост, — в ящике не достает двух сторон: верхней и тыльной. Ящик сколочен из красных либо же коричневых листов фанеры, крашеных небрежно. Вместо верхней стороны прибита узкая доска, место для графина и стакана. Занавес поднят, или раздвинут: в углах сцены складки тяжелого бархата. Стены рыжего цвета, создают определенное цветовое сочетание с неровными рядами кресел. Двери в зал открыты: тяжелые высокие двери под мореную древесину открыты из зала.

В зале есть люди, их не много, но зал продолжает заполняться, от последних рядов к сцене. На сцену выходят разные люди, они поправляют сукно на столах, наливают в графин воды, двигают стулья, оставляют на столе толстые папки в кожаных красных обложках, затем многократно перемещают их по столу, строго соответствии с неясным регламентом движения папок. Эти люди празднично и официально одеты, их движения точны, и они не стараются задержаться на сцене дольше установленного им столь же неясным регламентом времени, и ни один из них не появится на сцене дважды. В зале небольшой сквозняк, от открытых входных дверей к сцене, — вероятно, в помещении за сценой также открыта дверь.

У входа в зал у открытых дверей также есть люди. Они находятся в движении: дождавшись какого-либо человека, по видимости знакомого им, группа спешит в зал, занять места по возможности дальше от сцены. Другие группы продолжают ждать своего определенного человека. Образуются также новые группы из подходящих вновь людей. Но все же там был один; он стал свидетелем рождения и вхождения в зал не одного поколения групп. Он был подчеркнуто праздным, беспечен, ощупывал иногда привлекшие его внимание массивные ручки открытых из зала дверей, покрытые позолотой. Он был единственным, кто вошел в зал, а затем вышел из зала, и в то, первое свое вхождение он пытался взойти на сцену, однако человек, едва вышедший из-за портьеры, тихо сказал ему: «Еще рано».

Скоро процессы выхода групп в зал стали преобладать над процессами организации; когда же последняя группа вошла в зал, он осмотрелся рассеянно, подождал еще чуть-чуть и вошел следом, закрывая же двери за собой с неясной внутренней борьбой на это время. Но он шел уже по проходу к сцене, и миновал последний, ближний к сцене из заполненных едва на треть рядов, — и не собирался останавливаться.

Тем временем все места у стола на сцене были заняты людьми, внешне ничем не отличавшихся от сидевших в зале. Люди за столом листали красные папки, — каждый листал свою папку, некоторые смачивали слюной большой и указательный пальцы правой руки, а в руках у сидящего во главе стола папка иного цвета, чем у других, на ней написано крупными золочеными буквами: «Дело». Зеленое сукно на столе недостаточно широкое, и ему, восходящему на сцену, видны колени сидящих за столом, — это не имело бы такого значения, но ведь среди сидящих были также женщины.

Едва он перешагнул последнюю ступень и оказался вровень с сидящими, за сценой очень громко включили радио. Зал наполнился звоном курантов: часы били двенадцать раз. С последним ударом радио за сценой поспешили заглушить, но он успел-таки услышать, как диктор объявил: «В Москве двенадцать часов». Люди за столом и в глубине зала облегченно вздохнули, когда он занял место в полости недоделанного ящика.

Он не знал, зачем и с какой целью хотел подняться на сцену, зачем, поднявшись, занял место внутри фанерной коробки, более того, он мог лишь с известной долей вероятности идентифицировать принадлежность собственного «я». Но люди, сидящие за столом, и люди в глубине зала непостижимым образом неотвратимо знали все, чего не знал он, и нельзя было ему не почувствовать это знание. Он ощущал себя каким-то недоумком, невежественным в общеизвестном, не оправдывающем, должно быть потому собственного, возможно, высокого изначально значения. Он стыдился смотреть в зал, а оттуда ему навстречу тысяча нетерпеливо ждали и требовали, и будто бы поддерживали его, подталкивали к чему-то мягко, деликатно. На секунду ему показалось, что все ждут какого-то его слова, готовы уже простить ему неточность; было похоже, что он посвящается во что-то, и обряд посвящения есть значительное и долгожданное событие для всех присутствующих, за исключением самого посвящаемого, оказавшегося в зале, по видимости, случайно. Все же смутное побуждение соответствовать заставляло его лихорадочно вспоминать и то, чего он не знал никогда, и то, что он успел позабыть со времени последнего прочтения обстоятельств. Он уже было открыл рот, не зная заранее, какое слово хотел бы сказать, но звук, шедший изнутри, был странно задержан, оборван, в реальности вышло нечто жалкое, в униженно-просительных интонациях, но ему напомнившие некие утробные звуки, звуки освобождения. Звук этот, несомненно, слышали люди в глубине зала, хотя и менее ясно, но не на секунду не изменилось терпеливо-услужливое, всепрощающее выражение их глаз.

Вдруг он почувствовал спиной настойчивый, требовательный, осуждающий взгляд, и вспомнил только тогда о сидящих позади него людях за зеленым сукном, по своему привилегированному положению для него, несомненно, более значимых, нежели люди в глубине зала. Оглянуться он не решился, налил себе воды из графина и выпил судорожными глотками. В горле все равно было сухо. Он пытался выяснить для себя, в чем же дополнительные требования людей позади него с тем, чтобы в дальнейшем соответствовать и этим требованиям также, но не мог уже контролировать свой животный страх или ужас, состояние, близкое к оцепенению или обмороку, заставляло его вспотеть, и разжимая пальцы, освобождая до судорог напряженные кисти рук, он с удивлением смотрел на липкие пальцы, со странным запаздыванием тогда, впрочем, скорее обязательным, он слышал чавкающий звук. Набрякли веки, но уже долго время, — уходит, забывается теперь страх, — внезапно состояние фиксируется им как некогда прожитое, как некогда гибельное, но он вновь не может припомнить обстоятельств его прожития, его гибели. Залогом его амнезии стал его страх, забытый, утраченный в обстоятельства.

Он увидел наконец в обряде посвящения суд, в зеленой скатерти на столе увидел единую мантию. Оголенные колени под столом были знаками его отличия, были знаменателем процесса, именно этого процесса, процесса над его...

Он вышел на середину сцены и громко и внятно произнес: «Я, Ариничев Игорь Николаевич, 1965 года рождения, русский, уроженец города Москвы, обвиняюсь в совершении убийства...» – и после некоторой паузы, — «при отягчающих вину обстоятельствах». Это его заявление было принято одобрительным гулом зала; люди за зеленым сукном согласно кивали головами. Кто-то в последних рядах робко зааплодировал, но его грубо оборвали, одернули. Он возвращался в будку, мучительно пытаясь вспомнить обстоятельства, обстоятельства своего дела, полагая, что люди станут требовать от него подробности. Однако, заняв свое место, взглянув осторожно в зал, он увидел, что люди удовлетворились услышанным и теперь переживают его речь снова и снова, играют ею, расцвечивая в новые неслыханные интонации, упиваясь победой. Он понемногу успокоился, решил, что прокурор сам выведет перед ним и перед всеми собравшимися его дело, а ему лишь останется ответить на возникшие у заинтересованных вопросы, а с этим он непременно справится, — и он вспомнил вновь блестящую свою речь и улыбнулся спокойно. Спокойствие его вскоре достигло предельного и уже болезненного уровня недавней амнезии, и вновь он не знал, отчего он здесь, однако теперь он, несомненно, с легкостью мог бы вспомнить, восстановить – он просто не хотел, он не хотел также фиксировать изменения, происходящие на сцене, в зале, он не знал даже, говорили ли люди что-либо или все также радостно осуждали его поступок. Неизвестно также, стоял ли он все это время на месте или же выходил из своего укрытия и еще что-либо говорил. Однако одно воспоминание, собственно, впечатление – осталось ему довольно отчетливо: он стоит в углу сцены, рядом с потайной дверью, скрытой лиловой портьерой тяжелого бархата, и бессознательно мнет в руках бархат, и смотрит вперед, а за спиной у него – подобие прожектора, светящего отовсюду, и он в его лучах, а сцена изменила форму и размеры, откуда-то сверху и сзади музыка, оркестры духовых играет марш, пахнет опилками и лошадьми, а в зале темно, не видно лиц.

Он очнулся от оцепенения, повернулся вполоборота: стол гораздо ближе к нему, чем он предполагал, и позы сидящих за столом гораздо менее официальные. На их лицах усталость бессонной ночи, мужчины без пиджаков, узлы их галстуков ослаблены. В полуметре от его лица – и это странно – затылок сидящей к нему спиной женщины в белой блузки, волосы густые и вьющиеся. Ему легко удалось бы наклониться к ним, — узнать запах этих волос, столь привлекших его внимание, — ведь он не видит уже ничего кроме, но как отчетлив каждый волосок. Волосы разные, — одни темного, почти черного, каштанового цвета, другие желтого, цвета стульев в зале или же стен в глубине сцены; есть и седые волоски. Каждый из них короток, но вместе они довольно длинны. Он не в силах более сопротивляться, наклоняется ниже; в его глазах курчавые волосы. Он ткнулся носом в затылок женщины за столом президиума. Женщина поворачивает голову медленно, слишком медленно, удивленно, он уже долго не может, не хочет смотреть в лицо ей, он слишком хорошо знает, что увидит, когда она обернется. Она оборачивается, и он видит лицо сорокалетней женщины, одутловатое, будто начавшее разлагаться, и разложение началось обычно, с носового хряща. Хрящ почти провалился, кожа фиолетовая, нет коричневая, и губы. Он не кричит, он не испугался, он знал все до того, как увидел женский затылок в полуметре от себя; теперь он уверен, что знал все до входа в зал. Он слышит радостные крики, аплодисменты, звучит музыка, сидящий во главе стола говорит громко и почти по слогам, чтобы другие могли записывать в красные папки: «Виновен, виновен, приговорен, приговор приведен в исполнение...»




г.Челябинск, 4-20 июня 1991 г.




return